Творческий клуб Зелгазеты
Вы не вошли.
Расположились на лавках у противоположных стен. Слышен был перестук дождя, ветка сирени скреблась о ставню, мыши под полом затеяли возню. Вот и все звуки. Потом по комнате растеклись глубокое дыхание и тихие посвисты.
Константину снилась молодая Наталья, берег пруда, заросшего ряской. Она в прозрачной ночной рубахе манила желанным телом, звала жестом за собою в воду.
Константин шагнул и разом провалился в чёрный омут, накрывший его с головой холодной водой, дно пропало из-под ног. Он попытался всплыть, но голову сдавили железные тиски, к ногам будто жернова подвесили, и перехватило дыхание. На грудь навалилась непомерная тяжесть, воздуху в ней становилось всё меньше и меньше. Константин закричал, рискуя захлебнуться, и …очнулся.
Чьи-то сильные руки сдавили ему горло, сверху навалилось тяжёлое тело, лицо обдавало горячим дыханием. Богатырёв перехватил запястья, пытаясь разжать удушающую хватку, напрягся, и ещё. Противник застонал – сила ломала силу. Хватка на горле ослабла. Константину удалось вздохнуть, и он почуял смрад перегара. В то же мгновение Богатырёв саданул противника коленом в бок и замешкавшегося – обеими ногами в грудь.
Отдышавшись, Константин зажёг лампу, присел за столом, скручивая цигарку.
Лагутин, сидя на полу, мотал головой, сплёвывал на пол и бороду сгустки крови из прокушенной губы.
- Силён ты, Богатырёнок, ногами драться, - ворчал он, ощупывая грудь и зачем-то спину.
Константин, наконец, унял дрожь в руках и прикурил.
- Как был ты жиганом, Лагутин, так и подохнешь, - зло сказал он и сплюнул в сторону атамана. Потом, будто пожалев, смягчил тон. – Ты, Семён, на что надеешься? Куда бежать-то собрался?
- Да ни на что. Просто зло взяло - сопишь ты весь такой правильный, безмятежный, наверное, бабу во сне тискаешь, будто страх насовсем потерял.
- Я, Семён, счастье своё в боях заслужил и страх там же оставил.
- Конечно, конечно. И когда братуху своего, как капусту….
Константин промолчал, помрачнев. Взгляд его остекленел.
Лагутин, наконец, поднялся, прошёл неверным шагом к столу, взял Богатырёвский кисет, свернул цигарку, закурил, прервал затянувшееся молчание:
- Почему так получается: кому молоко с пенкой, кому – дыба и стенка?
- Ну, покайся, - усмехнулся Константин. – Расскажи о своей сиротской доле. Глядишь, в чека и посочувствуют.
И будто снежный ком толкнул с горы - разговорился Лагутин, изливая наболевшее, разгорячился, торопясь облегчить душу, будто в последний раз видел перед собой понимающего человека.
За тем и ночь прошла. Дождь за окном иссяк. Утро подступило хмурое, но с солнечными проблесками.
Когда по улице прогнали стадо, на крыльце раздался дробный стук каблуков. Вошла Наталья Богатырёва, по-прежнему крепкая и живая, смуглолицая от загара. Подозрительно осмотрела мужа, незнакомца, стол и все углы помещения. Не найдя предосудительного, всё же не сдержала приготовленные упрёки:
- Прохлаждаешься? Отец уж Карька запряг, на покос сбирается, а он прохлаждается. Старый кряхтит, а едет, потому что надо. Ему надо, а тебе ни чё ни надо. Так всю жизнь шашкой бы махал да махоркой дымил. У, анафемы, стыда у вас нет!
Наталья ушла, хлопнув дверью.
- Вот бабы! - Константин не знал, как оправдаться за жену. – А ведь верно – на покос надо ехать. Припозднились мы - трава перестояла, да и дождик кончился.
Пришёл заспанный Предыбайлов и своей унылой физиономией подстегнул решимость Богатырёва:
- Ты, как хочешь, Игнат, а мне на покос надо ехать. Не брошу ж я старика.
Неактивен
Расположились на лавках у противоположных стен. Слышен был перестук дождя, ветка сирени скреблась о ставню, мыши под полом затеяли возню. Вот и все звуки. Потом по комнате растеклись глубокое дыхание и тихие посвисты.
Константину снилась молодая Наталья, берег пруда, заросшего ряской. Она в прозрачной ночной рубахе манила желанным телом, звала жестом за собою в воду.
Константин шагнул и разом провалился в чёрный омут, накрывший его с головой холодной водой, дно пропало из-под ног. Он попытался всплыть, но голову сдавили железные тиски, к ногам будто жернова подвесили, и перехватило дыхание. На грудь навалилась непомерная тяжесть, воздуху в ней становилось всё меньше и меньше. Константин закричал, рискуя захлебнуться, и …очнулся.
Чьи-то сильные руки сдавили ему горло, сверху навалилось тяжёлое тело, лицо обдавало горячим дыханием. Богатырёв перехватил запястья, пытаясь разжать удушающую хватку, напрягся, и ещё. Противник застонал – сила ломала силу. Хватка на горле ослабла. Константину удалось вздохнуть, и он почуял смрад перегара. В то же мгновение Богатырёв саданул противника коленом в бок и замешкавшегося – обеими ногами в грудь.
Отдышавшись, Константин зажёг лампу, присел за столом, скручивая цигарку.
Лагутин, сидя на полу, мотал головой, сплёвывал на пол и бороду сгустки крови из прокушенной губы.
- Силён ты, Богатырёнок, ногами драться, - ворчал он, ощупывая грудь и зачем-то спину.
Константин, наконец, унял дрожь в руках и прикурил.
- Как был ты жиганом, Лагутин, так и подохнешь, - зло сказал он и сплюнул в сторону атамана. Потом, будто пожалев, смягчил тон. – Ты, Семён, на что надеешься? Куда бежать-то собрался?
- Да ни на что. Просто зло взяло - сопишь ты весь такой правильный, безмятежный, наверное, бабу во сне тискаешь, будто страх насовсем потерял.
- Я, Семён, счастье своё в боях заслужил и страх там же оставил.
- Конечно, конечно. И когда братуху своего, как капусту….
Константин промолчал, помрачнев. Взгляд его остекленел.
Лагутин, наконец, поднялся, прошёл неверным шагом к столу, взял Богатырёвский кисет, свернул цигарку, закурил, прервал затянувшееся молчание:
- Почему так получается: кому молоко с пенкой, кому – дыба и стенка?
- Ну, покайся, - усмехнулся Константин. – Расскажи о своей сиротской доле. Глядишь, в чека и посочувствуют.
И будто снежный ком толкнул с горы - разговорился Лагутин, изливая наболевшее, разгорячился, торопясь облегчить душу, будто в последний раз видел перед собой понимающего человека.
За тем и ночь прошла. Дождь за окном иссяк. Утро подступило хмурое, но с солнечными проблесками.
Когда по улице прогнали стадо, на крыльце раздался дробный стук каблуков. Вошла Наталья Богатырёва, по-прежнему крепкая и живая, смуглолицая от загара. Подозрительно осмотрела мужа, незнакомца, стол и все углы помещения. Не найдя предосудительного, всё же не сдержала приготовленные упрёки:
- Прохлаждаешься? Отец уж Карька запряг, на покос сбирается, а он прохлаждается. Старый кряхтит, а едет, потому что надо. Ему надо, а тебе ни чё ни надо. Так всю жизнь шашкой бы махал да махоркой дымил. У, анафемы, стыда у вас нет!
Наталья ушла, хлопнув дверью.
- Вот бабы! - Константин не знал, как оправдаться за жену. – А ведь верно – на покос надо ехать. Припозднились мы - трава перестояла, да и дождик кончился.
Пришёл заспанный Предыбайлов и своей унылой физиономией подстегнул решимость Богатырёва:
- Ты, как хочешь, Игнат, а мне на покос надо ехать. Не брошу ж я старика.
Неактивен
- Да ты что! – председатель даже лицом побелел от мысли остаться наедине с Лагутиным. – Ты ж вызвался помочь. Не сгорит твой покос.
- Ни кому я в помощники не назывался, - отмахнулся Константин. – А покос-то как раз и сгорит. Тут день упустишь – год голодным будешь. Да и отца ты моего знаешь – упрямый старик: что задумал – умрёт, но сделает. Вообщем, пошёл я, бывай.
- Константин Алексеевич, - взмолился Предыбайлов. – Не губи, родной. В чеку его надо, в Троицк везть. А я-то как - убьеть по дороге. Ты вот что, забирай его с собой - сам ведь развязал….
- С собой, говоришь? – Богатырёв оглянулся от дверей, смерил взглядом атамана, - Косить не разучился?
Лагутин покривился. После ночной исповеди к нему пришли - на душу умиротворённость, на лицо отрешённость.
- Пошли, говорю, со мной, - сказал Богатырёв Лагутину. – Чека ещё подождёт.
Ближе к полудню ветерок разогнал облака, солнце поднялось высоко, и под его лучами запарили окрестности. Старший Богатырёв, Алексей Григорьевич, правил лошадью и помалкивал. Константин с Лагутиным вели неспешный разговор.
- Спроси любого из нас – за что дрались? – и оба скажем: заступались за обиженных, поднимали униженных, наказывали злодеев.
- Тебя послушать, - отмахнулся Константин, - так все бандиты станут заступниками. А то, что мы землю у богачей отобрали – плохо что ли?
- Будто ты до революции безземельным был, - усмехнулся Семён.
- Не обо мне речь, о народе.
- Дак ведь и я народ - отец пахарь, мать пряха.
- Бесконечная у вас получается песня, - не выдержав, хмыкнул Алексей Григорьевич. – А я вот думаю, когда один слепец ведёт другого, оба в яму угодят.
Отцу Константин возражать не решился.
А атаман сказал:
- Я, по крайней мере, казацкой присяги Отечеству и царю-батюшке не порушил.
К широкому лугу, заросшему густой травой и пёстрыми цветами, подступал с одной стороны берёзовый лесок. Здесь и решили разбить табор. Дед Алексей распряг лошадь, пустил её в вольную траву и занялся жердями для шалаша. Константин с Лагутиным выкосили на опушке кружок, сгребли пахучую траву и достроили жилище. Пообедав, легли отдыхать – косари в шалаше, а кашевар дед Алексей под телегою.
Проспав добрых три часа, Лагутин проснулся бодрым и свежим, даже боль в груди от ночной потасовки прошла.
- Я всегда говорил, - крикнул он, выползая из шалаша, - что ни горесть, ни радость не бывают слишком продолжительными. Если горесть слишком затянулась, значит, радость где-то совсем рядом.
Богатырёвы курили подле телеги. Константин промолчал, настраиваясь на тяжёлую работу. Старик закивал, соглашаясь.
- Трава прямо стоит, - сказал Константин, - крутиться не придётся. Наладим прогоны из конца в конец и пойдём один за другим. Ты уж, отец, не суйся – пятки подрежем.
- Какой из меня косарь, - согласился Алексей Григорьевич.
- Когда на ужин-то приходить?
- А как заря на небе засмеётся.
Вскоре окрестность заполнилась звоном отточенных литовок и вздохами падающей травы. От табора потянул ленивый дымок и запах горящего сала.
День незаметно убрался за горизонт. Темнота сгустилась. Усталые косари, сидели у костра, дымили махоркой, разгоняя комаров. Распитая на троих бутылка самогона развязала Лагутину язык. Он ораторствовал, удивляясь в душе самому себе.
- Всё на земле совершает свой круг - за весною идёт лето, за осенью зима. Время идёт себе да идёт, вращаясь, как колесо, а человеческая жизнь неудержимо мчится к своему концу. Меня в чека расстреляют, ты, может, дома помрешь. А ведь помрешь, Богатырёнок, - никто вечно не живёт. И что останется?
Неактивен
- У меня дети, - сказал Константин, хлопнув на лбу комара, - у тебя дурная слава.
- Почему дурная? – обиделся Лагутин.
- Потому что бандит ты, и кровь безвинная на твоих руках.
- А так ли она безвинна? – спросил Лагутин после продолжительного молчания. – Ты подожди, немного времени пройдёт, и, может статься, теперешних героев врагами назовут. И наши имена припомнят без проклятий.
- Время выведет на свет все тайны, - подсказал концовку разговора дед Алексей.
Новый день начался со щебетания птиц, приветствовавших песнями красавицу-зарю, которая появилась на востоке, сияя красками во всю ширь безоблачного неба, и стряхивала на травы сверкающие капли.
- Господи! Красотища-то какая! – Лагутин выбрался из шалаша и с хрустом в плечах потянулся. – Спасибо, друг, что напоследок подарил мне такое счастье.
Константин не хотел быть другом разбойника и открыл было рот, заявить об этом, но обернувшись к Семёну, промолчал, немало удивлённый. Разбойный атаман, став на колени в росную траву, истово молился восходящему солнцу. Под крестным знамением длинная борода заворачивалась к самому лбу.
- Кто грешит и исправляется, тот с Богом примиряется, - оценил картину старший Богатырёв.
- Прежде всего, - наставительно сказал Лагутин, поднимаясь с колен, - надо бояться суда Божьего, ибо в нём заключается вся мудрость земная.
- Тебе кстати бы пришлась поповская ряса, - сказал Константин, тронув пальцем висок.
- Молодой ещё, - кивнул Лагутин деду Алексею, - глупый….
Роса отошла, и косить стало труднее. Лагутин бросил на рядок литовку, отёр ладонью пот и заявил, что не плохо бы перекурить.
- Прогон закончим и на табор, - сказал Константин, но тоже бросил косу и подошёл с кисетом, угощая.
Он чувствовал, как выматывается Семён, стараясь не отстать, но с каждым часом атаман слабел всё заметнее, и Богатырёв, жалея, сдерживал прыть свою раззудевшуюся.
– Ты, Петь, сильно-то не напрягайся - знаешь ведь, любому каблуки подрежу. Ты коси своей силой, а я своей – так мы больше свалим.
Константин и не заметил, что назвал Лагутина братовым именем, а Семён подметил, и тёплая волна благодарности нежной рукой коснулась сердца, мурашками пробежала по спине, омыла целебным бальзамом изболевшуюся душу. Украдкой смахнул нечаянную слезу, вытащил из Константиновых кудрей запутавшегося шершня и, прикуривая, с братской любовью похлопал по крутому плечу….
В станицах не принято потешаться над поверженным врагом, и потому провожали в дорогу молча.
Игнат Предыбайлов впряг своего коня. Константин Богатырёв уселся в ходок. Семён Лагутин примостился на облучке с вожжами в руках. Роль бывшему атаману досталась не из почётных. Но Семён в последние дни менее всего обращал внимание на земную суету, Его истовая набожность удивила даже деда Алексея.
- Святой человек, - перекрестил он готовый тронуться ходок.
Подошла Наталья:
- Скоро ль вернёшься? К вечеру-то ждать?
- Как знать? – пожал плечами Константин.
Путь до Троицка не близкий.
Неактивен
Голод
До сих пор история не представляла ни одного
примера, когда успех получался бы без борьбы.
(Н. Чернышевский)
Над мохнатым краем леса за Горьким озером поднялась луна. Этой ночью она была безупречно кругла и чиста, Её яркий свет залил округу, а звёзды, устыдившись, отлетели ввысь. Над спящей деревней пронеслась в исступлённой пляске распластанная летучая мышь. Издалека, над озером пронёсся тонкий, жалобный, волной нарастающий звук, словно невиданной величины волк выл на сияющую луну. И вновь установилась жутковатая полуночная тишина.
Не тревожа собак, огородом старой Кутепихи крались две мальчишеские фигурки. С задов избы горбился холмик погреба. Из-под его дощатой крышки поднимались густой запах плесени и чуть уловимый аромат чего-то съестного, от которого кружилась голова, и видимое теряло своё очертание.
- Ну что, ага? – Антон Агарков заглянул в лицо своему приятелю.
- Угу, - кивнул тот головой.
Освободив задвижку из скобы, они бесшумно подняли, а затем опустили за собой крышку погреба. В кромешной темноте спустились по ступенькам лестницы. Растопыренными пальцами вытянутых перед собой рук Антон нащупал осклизлый бок бочки, отодвинул крышку и сунул в нутро руку.
Его товарищ, привлечённый шумом, настороженно спросил:
- Ну, что там?
Антон промолчал.
Потом раздался аппетитный хруст, и его не совсем внятный ответ:
- Огурцы.
- Брешешь, - не поверил мальчишка.
- На, - Антон протянул на голос руку.
Наверное, в этот момент или чуть позднее с ними случилось совсем уже неуместное веселье. Они тыкали друг друга кулаками, давились, закатываясь, смехом, повизгивая, словно разыгравшиеся щенки. Их ломало и корёжило, и не погибли они в корчах лишь потому, что подспудно присутствующий страх удерживал их от громового ликования.
Наконец смех иссяк в них досуха, до икоты, и теперь казалось, что ничто в мире и никогда не рассмешит их. Веселье им даром не прошло: от солёного рассола заболели потрескавшиеся губы.
С вечера Фёдор Агарков засыпал трудно - долго ворочался, скрипел пружинами на самом краю кровати, чтоб не потревожить жену. А в эту ночь сон и вовсе не пришёл.
Луна лежала на полу большим ярким квадратом. Белела печь с синими, слегка закопченными петухами на штукатурке, с широким продымленным зевом топки. Через открытый дымоход влетала в избу ночная, вдруг ставшая незнакомой, жизнь полупустой деревни, мерещились какая-то возня, стуки и скрипы. Табыньша клокотала, словно перекипевшая каша, или все эти звуки рождались в затуманенной бессонницей голове?
Тонкая жилка забилась в уголке левого глаза. Желание курить стало нестерпимым.
Фёдор, натянув штаны, выскользнул за дверь. Постоял, прислушиваясь. Прихлынула неестественная тишина, собралась у висков, сделалась одуряющей и вязкой. Но в следующий момент в ней забрезжили привычные звуки. Тоскливо перекликнулись собаки. Вопросительно звякнуло неутешное коровье ботало.
Заподозрив неладное, Фёдор поспешил в хлев. На этот раз беда обошла его стороной. Все пять овец были целы и испуганно жались друг к другу, запёртые в загончике. Корова тревожно поводила мордой, а когда хозяин входил, шарахнулась от заскрипевшей двери.
Фёдор подкинул ей охапку свежей травы, но бурёнка только вздохнула тяжело и не притронулась к зелени. Она таращилась чёрными влажными глазницами и мотала головой.
Кабы не заболела, мрачно подумал Агарков.
Неактивен
На огороде полную силу набрали цикады. Серебряные струны их скрипок будоражили кровь, навевали мысли о чём-то давнем, юном, ушедшем навсегда. Фёдор уселся на крышке погреба, раскрыл кисет, свернул самокрутку, затянулся до икоты.
Сколько было пережито за минувший год! Неурожайное лето, голодная зима, моровые болезни, смерть близких. Весна застала в Табыньше много пустых изб. Люди собирали немудрёную поклажу, укутывали детей, крестили родной угол и трогали в путь.
Фёдор каждый раз выходил провожать, долго смотрел вслед, силясь угадать, что подняло людей с родной земли, что ждёт их на чужбине, и когда его черёд. Быть может, чтобы понять это, а не в поисках чужого добра ходил он на кинутые подворья, с беспокойством вдыхал холодную сырость опустевших жилищ.
Однажды в развалины дома забрела умирать ослабевшая от голода беспризорная девчонка, маленькая, чёрная, как галчонок. Она была страшно худа. Так худа, что даже воздуху негде было в ней поместиться, и он вырывался из неё с каким-то нервным присвистом. Девчонка не шевельнулась на его зов, будто не к ней обращались. Странная была пигалица – неподвижная, с большими, совсем не детскими глазами. Фёдор не услышал от неё ни звука.
Когда принёс найдёныша домой, Фенечка округлила глаза, подхватила сынишку на руки, метнулась в угол:
- Ты в своём уме – в дом заразу принёс.
- Она с голоду помирает, - глухо сказал Фёдор, вдруг сам заражаясь страхом от слов жены. – Куда её денешь?
- Выбрось! Выбрось! – крестилась Фенечка, - Отнеси, где взял, а лучше – закопай.
- Живого-то человека?..
Сползла с печи Кутепиха, молча прислушиваясь к происходящему. Обошла девчонку со всех сторон, осторожно погладила по голове, потом легонько дёрнула за волосы, как бы желая убедиться, что они настоящие. Та неподвижно лежала на лавке и одними глазами следила за старухой. Вид у неё был жалкий.
Кутепиха извлекла из тряпицы щепотку белого порошка – измолотого корня белены - и насыпала его в ноздри девчонки. Старуха ожидала, что отравленная будет реветь, кататься по полу, биться в судорогах. Но этого ничего не было. Ручонки найдёныша несколько раз беспокойно вздрогнули, лицо исказила гримаса, а затем оно расправилось и застыло навсегда.
Фёдор торопливо пошарил рядом с собой, нащупывая кисет, скрутил цигарку потолще. Едкий табачный дым защипал в носу, забил горло. Вместе с отлетающим дымом уходило из тела напряжение, оставляя противную хлипь в коленях. Мысли вновь вернулись к пережитому.
Деревня пустела, жители перебирались в город, в другие, сытные, по их мнению, края. Те, кто оставались, становились всё менее узнаваемыми, даже чужими. Незнакомыми, серьёзными и вечно дрожащими от холода выглядели дети - из прежних сорванцов не доставало многих, а выживших было не признать. Время такое – не до веселья.
Каждое утро брели они вдоль заборов, без гомона и возни, держа в грязных ручонках чашку да ложку. На деревенской площади под охраной нескольких красноармейцев дымила полевая кухня, из которой давали ребятишкам американскую рисовую кашу с тушенкой.
Впрочем, помощь эта подоспела совсем недавно.
Вдруг рядом раздался то ли шорох, то ли шёпот. Слабый, он чуть слышно шёл из-под земли. На глаза попали пустая скоба погребной крышки и валявшаяся на земле задвижка.
Фёдор заподозрил неладное. Подняв крышку, он долго всматривался и вслушивался в сырую темноту подземелья.
- Эй! Кто там есть – выходи. А то насовсем оставлю, - сказал он негромко, но твёрдо.
Неактивен
И не сразу темнота ответила лёгким шорохом и движением воздуха. Сомнений не осталось.
Фёдор отодвинулся от края, чтобы не служить мишенью:
- Ну, долго я буду ждать?
Из темноты нарисовалась голова:
- Федь, это я – Антошка.
- Ты что, паршивец, здесь делаешь?
Агарков буквально вырвал, схватив за шиворот, из-под земли на свет лунный младшего брата и как следует, встряхнул его.
- Да я, я… - Антошка захныкал, размазывая кулаками по щекам грязь и слёзы.
- Не реви, - тяжёлая рука Фёдора взметнулась над парнишкой, да так и застыла. - Всё матери расскажу, она тебе задаст. А мало, так я всыплю. Воришка несчастный.
В это мгновение другая фигурка выпрыгнула из погребного лаза и, громко шлёпая босыми подошвами, понеслась прочь. Рванулся изо всех сил пленённый Антон, но лишь закрутился на месте, болтаясь как на крюке в железной хватке старшего брата.
- Ах вы, мерзавцы! Ах, воры! – негодовал Фёдор, но на душе у него вдруг повеселело. – Ну, дождёшься ты у меня.
Он подхватил хрупкое тельце подмышку, протащил по огороду в баню, грубовато швырнул его на пол, громко хлопнул дверью и подпёр её снаружи.
Антошка огляделся, привыкая к темноте, и понял, что света проникает ровно столько, сколько надо, чтобы понять, что ничего не видно. Пошарил вокруг себя руками, нащупал каменку, вспомнил, что она, конечно, сажная, и, представив, каким он завтра будет выглядеть, даже хихикнул.
Ни матери, ни старшего брата он, конечно, не боялся: всё угрозы – никакой порки не будет. Не боялся он и ночёвки в тёмной бане. Потому, забравшись на полок, свернулся калачиком, подтянул к груди колени и утопил в них лицо.
От бани огородом Фёдор прошёл к родному дому, поскрёбся у окна.
- Кто? – послышался из сеней испуганный голос.
- Открой, мама.
Она узнала, открыла.
- Чего ты, Федя?
Он взял её жёсткую ладонь, притянул к губам.
- Так…. Не спится.
Наталья Тимофеевна отступила вглубь сеней, разглядывая сына и щуря заспанные глаза.
- Заходи, - сказала она. – С чем пришёл?
Фёдор плотно затворил дверь и сказал в непроглядную тьму:
- Ну, не каяться, конечно.
- Ай-яй-яй! – мать появилась откуда-то сбоку, держа в согнутой руке горящую лучину, - тебе теперь днём-то и дороги нет в родной дом.
Прошли на кухню. Мать подпалила фитиль в плошке с лампадным маслом.
- Есть будешь?
Фёдор мотнул головой. Он стоял, не присаживаясь, готовый уйти немедленно, если мать не прекратит свои насмешки.
Наталья Тимофеевна будто поняла настроение сына, отвернулась, устало махнув рукой:
- Живите, раз сбежались. Сынишка у вас – внучок мой. А баба она дородная, строптивая только, на мужика сильно смахивает, даже усы вроде как пробиваются…. Не бьёт ещё тебя? Ну и, слава Богу. А впрочем, говорят, кто сильно бьёт, тот сильно любит….
Фёдор сдержался.
Полузабытые запахи родного дома вскружили голову, к сердцу подступила тоска по чему-то дорогому и навсегда утерянному. С зимы, с последних похорон он здесь не бывал, хоть и живёт в двух шагах.
Неактивен
Вот и Санька заревела - давно не видела его, не признала, испужалась. Проснувшись, слезла с печи. Они уже с матерью наговорились, напились чуть тёплого чаю. Тянет Фёдор её к себе, а она руки прячет за спину, загораживается, как от вора. Коротка память у людей.
Санька – неловкая, застенчивая девчонка-переросток - и ключицы-то, и локти у неё выпирают, и сутулится она – не знает куда руки деть. И ноги у неё длиннющие, тощие, словно две жердины. А всё ж для матери, для родного брата мила она и привлекательна. Оба с нежностью смотрят на неё, любуются.
Уходя, Фёдор спросил, где Антон.
- На сеновале спит. Все коленки сбил, места живого нет – непоседа, - говорила мать, стоя у порога.
Бредя огородом, Фёдор думал о том, что и он в Антошкины годы не мало обтряс соседских яблонь, опорожнил чужих кринок от молока из колодца. Но тогда было другое время, и только добрая порка грозила в случае неудачи. Теперь народ озлобился: убить воришку – плёвое дело. Надо будет всерьёз поговорить с братом. И хорошо, что матери не сказал.
Дома прислушался к спокойному дыханию жены. Сын, Витюшка, перевернулся на живот и сдавленно всхлипнул. Фёдор подоткнул ему под бок одеяло.
«Тебя бы, сынок, миновало нынешнее лихолетье», - молитвенно пожелал он малышу то, что желал каждую ночь. – «Спи и просыпайся без страха». Тихо улёгся на кровать с открытыми глазами, закинув руки за голову.
Небо за окном посерело.
В эту голодную зиму у старухи Кутепихи появилась новая причуда – она перестала есть днём. На все уговоры Фенечки, отрицательно качала головой и повторяла:
- Не хочу, доченька, спасибо.
Отложив кусок, другой, она подкреплялась ночью, таясь от посторонних. Ну, а Фенечка думала, что бабка живёт святым духом и твёрдо в это верила. Фёдору недосуг было до чужих прихотей, а когда привязалась эта бессонница, то старухина хитрость перестала быть для него секретом.
В эту ночь голод поднял Кутепиху далеко за полночь. От распахнутого погреба она приковыляла к запёртой бане и наткнулась на спящего мальчишку. Долго, согнувшись, обнюхивала и ощупывала его, но так и не признала. Антошка жалобно вздыхал во сне, его удлинённое личико было утомлённым.
Вернувшись в избу, Кутепиха прежде всего посмотрела правнучонка. Взгляд её был добр и близорук. Фенечка спала одна, раскинувшись на всю кровать, на белом лице выделялись почерневшие веки.
Старуха забралась на печку, но сухие глаза её долго смотрели в щель занавески.
Темнота рассеялась. С неба незаметно опустился туман, приник к земле так, что близкий лес, утонул в нём по пояс. Проснулись птицы. Солнце, поднявшееся за далёким горизонтом, разбудило ветер, и тот разорвал туман на клочья, унёс вдаль.
Фёдор растолкал заспавшегося Антошку. Вид мальчика был не просто утомлённый, напуганный, а даже какой-то болезненный. Под глаза глубоко легли синие круги, на щеках размазана грязь, под носом присох белый налёт, а в уголке рта поблёскивала слюна. Младший брат выглядел настолько несчастным, что Фёдор воздержался от готовых упрёков, проворчал только:
- Воришка несчастный, сопли подтери.
- Я не сопляк, - Антон обиженно отвернулся, сгорбился и пошёл нетвёрдой походкой. Но недалеко. Его повело сначала вперёд, потом назад. Мальчик сбился с шага, засеменил и, наконец, неуклюже сел на подогнувшиеся ноги.
- Совсем забегался, - ворчал Фёдор. – Только не ври, что в доме нет куска хлеба, голодом тебя качает.
Он отнёс мальчишку на сеновал. Уходя, напутствовал:
- Матери я ничего не скажу. Но если узнаю, будешь продолжать, я тебя сам одним махом за всё сразу….
Неактивен
Он скрутил что-то невидимое в ладони и дёрнул к себе – будто серпом подрезал колосья.
У Антошки ни с того, ни с сего потекли слёзы.
В то утро в Табыньшу пришло лето. Жара струилась по подсыхающей земле, и она запарила под солнцем.
Нюрка Агаркова, не дождавшись сестёр, пошла занимать очередь за кашей. У плетня на куче перепревшего навоза сидел мальчишка лет пяти и, уцепившись тоненькой ручонкой за палку, отталкивал худую женщину, свою мать. А та тянула парнишку к себе. У матери было перекошено от бессилия лицо, у сына – упрямое, с прикушенной губой.
Мальчишка то ли боялся идти дальше, то ли у него не было для этого сил, а женщина, сама, еле двигаясь, не могла уже тащить его. Наконец мать сдалась и отпустила его ручонку. И вдруг затряслась в беззвучных рыданиях так, что страшно было смотреть.
Нюрка знала их: и женщину, и её сына – Ваньку Пинженина, с которым не раз играли вместе.
Ещё издали она заметила толпу ребятишек и нескольких взрослых, собравшуюся посреди улицы там, где белёные мазанки, полузатопленные вишнёвыми садами, расступились, образуя деревенскую площадь. В центре большой котёл на колёсах дымил трубой. Поодаль на траве курили красноармейцы с винтовками. Но всеобщее внимание привлекал приземистый мужчина в штатском. Широкоскулому лицу его, особенно глазам, откровенно не хватало выразительности. Зато уж чего было в избытке, так это железных зубов во рту.
Это он, орудуя поварёшкой, раздавал ребятишкам кашу, вкуснее которой не было ничего на свете. Его любила и узнавала вся деревенская детвора. И Нюрка тоже. Она даже завидовала его собаке, кудлатой дворняге с репьями на хвосте, которая могла повалиться на спину и заскулить от великого счастья у ног своего хозяина. Сейчас она катает между лапами пустую банку, вылизывая в тысячу первый раз давно выветрившийся запах американской тушёнки. Но ведь Нюрка не дворняжка. Она встала в затылок последней в очереди девочки, прижимая к груди чашку и ложку.
Железнозубый дядька открыл огромную крышку котла, его окатило пахучим паром. Быстро перебирая лапами, дворняжка подползла к сапогу своего хозяина – в глянцевом голенище отразилась острая собачья морда.
Началась раздача каши. Получившие свою порцию усаживались на траве. Нюрка быстрым ревнивым взглядом подсматривала за ними. Вот у этой лупоглазой девочки болезненного вида совсем отсутствует аппетит. Соседские мальчишки Шумаковы дождались своей очереди. Старший, Колька взял свою порцию и бочком, бочком в сторонку, жуя на ходу. А младший, Котька, рванулся бежать куда-то и вместе с кашей со всего размаху – в пылюку. Вот умора! Вот дурак!
Нет уж, думала Нюрка, она своего не потеряет – и кашу всю съест и чашку вылижет.
Скулила от нетерпения дворняжка. Народ всё подходил и подходил. Показались Нюркины сёстры. Они вели под руки ослабевшего Антона. Показалась женщина, тащившая сына за руку, но это был не Ванька Пинженин. Пришла Наталья Тимофеевна с малолетним Егоркой на руках.
Нюрка уже доела свою порцию и вылизывала чашку, вертя её в руках, как та дворняжка банку, когда появилась деревенская дурочка Маряха. Железнозубый ей отказал, заявив, что каша только для детей. Тогда она села неподалёку на землю и стала раскачиваться, и драть седые космы на непокрытой голове. Её надрывный плач далеко разносился между домами.
- Будь ты проклят! – вопила Маряха, лупя кулаками по земле. – Узнаешь у меня, как обижать старуху.
Устав причитать, она поднялась с земли и, продолжая громко стонать, заковыляла прочь.
Нюрка, набравшись храбрости, ещё раз подошла к котлу. Железнозубый это приметил.
Неактивен
- Что, мало? – Хмуро спросил он. – Курочка по зёрнышку клюёт, а сыта бывает.
- Не, дяденька, это не мне, - Нюрка ткнула пальцем в угловой дом, - Там мальчик у забора сидит, он сам дойти не может.
- Врёшь, конечно, - нерусский акцент железнозубого проявился явно, - но как убедительно. И это стоит обедни!
Он щедро перевернул свою поварешку над Нюркиной чашкой, потом подал хлебный ломоть. Девочка не думала никого обманывать, но и не гадала, что ей поверят.
Пинженины, Ванюшка и мать, сидели всё у той же, заросшей лебедой кучи навоза. Пока Ванька торопливо ел, давясь непрожёванным хлебом, а мать отрешённо, но неотрывно, смотрела на него, Нюрка играла в считалку, загибая пальчики:
- Птичка-синичка дай молока…
Тем временем Антон Агарков упал в обморок. Должно быть, от запаха каши, решили люди. Его оттащили в сторону и окатили водой из горшка. Он пришёл в себя, но к пище так и не притронулся.
Солнце поднялось совсем высоко, отвесные лучи немилосердно палили землю, дрожало прозрачное марево нагретого воздуха. Фёдор, управившись по хозяйству, ушёл с тележкою в лес – собирать хворост. А когда, возвращаясь, остановился утереть пот, его окликнули из ворот родительского дома.
В комнатах было тихо. Напуганные необъяснимым девчонки жались по углам и друг к другу. Наталья Тимофеевна, вслед за мужем оплакавшая трёх дочерей, без криков и стенаний приняла на свои плечи новое горе. Сидела она за столом в тени закрытого ставнями окна и, не мигая, смотрела на свои руки. Антон лежал на родительской кровати. С одного взгляда было видно, что он мёртв - лицо побледнело и вытянулось, а вокруг закрытых глаз толклись мухи.
Фёдор сразу припомнил и непонятную Антонову слабость и бледность. И даже слова его последние. И чтобы он не делал остаток этого дня, когда хлопотал об устройстве похорон, какая-то доступная загадка тревожила его сознание. Казалось, не хватает лишь малого штриха, зацепочки, чтоб всё стало на свои места, чтобы можно было объяснить необъяснимое. Белый налёт, что засох у Антошки на губе, шилом колол сердце, будил память.
Ночью то и дело принимался хлестать дождь. Ветер налетал порывами, но, не сумев набрать силы, гас. Однако после полуночи непогода стихла, лишь косматые клочья облаков проносились по небосклону, заставляя плясать полную луну. Фёдор, горевавший с матерью и старшими сёстрами у гроба, вышел покурить.
Ночь разлилась тёплая и влажная. У края земли порой вспыхивали зарницы, но грома не слышно. Кто-то проковылял огородом и скрылся под сенью кутеповской бани. И хотя низкие тучи то и дело закрывали луну, а ветер шумел листвой, заглушая все звуки, Фёдор безошибочно определил полуночника.
Вслед за старухой он прошёл в баньку, чиркнул спичкой, поднёс её к морщинистому лицу Кутепихи:
- А ведь это ты, ведьма, брательника моего отравила.
Старуха ничуть не испугалась ни его неожиданному появлению, ни словам.
- И я Феденька, таковская была – последнее с себя отдавала, - её дребезжащий голос звучал, казалось, на пределе старушачьих сил. – А теперь не хочу, чтобы внучка моя с голоду сдохла.... и ребятёночек твой. Так-то вот.
Фёдор, удивляясь своему спокойствию, засветил ещё одну спичку, нагнулся, с кучи лома за каменкой поднял железный прут и без размаха, вполсилы ударил старуху по голове. Та не шумно упала. Выждав немного, Фёдор наклонился, нащупал костлявую руку. Несколько слабых конвульсий шевельнули пальцы, и сиплые вздохи оборвались. Фёдор достал из-за каменки увесистый обломок чугуна, сунул его Кутепихе запазуху, надорвав кофту. Потом взвалил тело на плечо и вышел, пригнув голову.
От озера пахнуло болотной сыростью, Не доходя до воды, он скинул сапоги, поболтав в воздухе ногами. Прочмокал илистым берегом. В зарослях куги открылся чистый плёс. Зайдя в воду по грудь, Фёдор спустил с плеча труп и погрузил его в тёмную воду. Юбка вздулась пузырём и тут же опала, с лёгким шипением утянулась на дно.
Фёдор постоял растерянно, посмотрел на свои руки, зачем-то понюхал их и начал отмывать. Забывшись, зачерпнул и хлебнул солоноватую воду. Его стошнило.
Отплёвываясь и кашляя, он брёл к берегу, а потом долго искал в темноте сапоги, и совсем расстроился, когда обнаружил, что подмок табак.
Неактивен
Свадьба
Люди умные и энергичные борются до конца,
а люди пустые и никуда не годные подчиняются
без малейшей борьбы всем мелким случайностям
своего бессмысленного существования.
(Д. Писарев)
Человек живёт своей памятью. Если было что в прошлом приятного, счастливого, удачного да забылось, так считай, что и не было ничего. И жизнь начинается с того момента, который первым запомнился.
Для Егорки Агаркова осознанный бег времени начался в январе 1924 года, хотя не было тогда мальчишке и пяти лет. Всю жизнь хорошо помнил он свадьбу старшей сестры, Федосьи, а дату никак не перепутаешь - в те дни страна скорбела по Ленину.
Быть может, отдельные эпизоды привнесены из других временных отрезков, но рассказ о том дне, излагаемый в течение долгой жизни неоднократно, имел свою стройность и завершённость.
Просторный дом с вечера плохо протапливался, а к утру напрочь выстужался. По этой причине обитатели его спали кучно, насколько позволяли лежанки. Егорка, как самый маленький, ложился с матерью на родительской кровати. Нюрка порой, замёрзнув среди ночи, перебегала к ним, что, конечно же, мальчишке не нравилось. Когда во сне их ноги соприкасались, Егорка машинально отдёргивал свою и, в конце концов, свернувшись калачиком в углу кровати, просыпался.
Рассвело.
Мать хлопотала по дому. Егорка услышал, как просыпается Нюрка, чмокает губами, вздыхает, но бранится с ней не стал. Дрожа от холода, поднялся, осторожно ступая босыми ногами по студёным половикам, подошёл к двери и выглянул на кухню. Один её угол был косо освещён солнцем. Там на лавке стояло цинковое корыто с горой набитое сладкими пирожками, шанежками, ватрушками, накрытое простынёй – на свадьбу. А ещё в сенях теснятся чугунки и чашки с холодцом. Там слышны возня и голос матери. На лавке у печи, развалившись пьяным мужиком, закинув ноги на тёплую стенку, спал пушистый кот. Печная пасть набита берёзовыми поленьями, от пучка лучин занимался огонь, хорошо отражаясь в окне напротив.
Наспех одевшись, сунув босые ноги в чужие валенки, тихо, стараясь не скрипеть дверью, Егорка вышел в сени.
- Я всю ночь не спал, - пожаловался он на Нюрку.
- Я тоже ночь не спала, да и как спать: шутка ли – гостей сколько будет, - мать разговаривала с ним, как со взрослым. Ей дела не было до его ребячьих обид.
Егорка вышел из сеней и вздохнул чистый морозный воздух. Солнце светило откуда-то сбоку, а прямо над головой клубился туман. Редкие снежинки по широкой спирали падали с высоты. Вертикально в небо поднимались два белых дыма из прокопченных труб соседних изб, на одном шевелилась чёрная подвижная тень другого.
Справив нужду, защемив меж пальцев соломинку, Егорка, подражая старшему брату Фёдору, «покурил», выпуская клубы пара. Мороз щипнул за нос и щёки, попытался юркнуть за шиворот. Мальчишка бросил, затоптав, «окурок» и засеменил в избу.
Был он единственным, хоть и маленьким мужиком в семье. Мать и старшие сестрицы баловали его, как могли. Зато от Нюрки хватало обид по самоё горло. После завтрака она заманила его в дальнюю комнату и, пользуясь свадебной суматохой, запёрла там.
Неактивен
Конечно, если бы Егорка принялся стучать и кричать, его бы нашли, а Нюрку наказали. Но уж больно не хотелось признавать своё унижение. Он забрался на кровать, готовый, если сестра всё-таки сжалится и выпустит его, показать полное презрение к происходящему, прислушивался к стукам, брякам, возгласам и смеху – в доме выкупали невесту. Там, конечно же, было веселей и интересней.
Дверь хлопнула в последний раз, голоса стали удаляться и пропали. Егорка уткнулся носом в подушку и заревел. Утопив горе в слезах, он уснул.
Между тем, свадебное гульбище натолкнулось на непреодолимое препятствие – председатель Сельсовета Иван Андреевич Шумаков не только отказал в регистрации молодым, но и пригрозил многими неприятностями веселящимся в дни всенародного траура.
Никто не желал прослыть белоэлементом, и тем более попасть в немилость к власти. Свадебный поезд как-то сам собой рассыпался, многие развернулись по домам. Наталья Тимофеевна блюдя обычай, торжественно и чинно встречала оставшихся у порога. Она кланялась им в пояс, рукой до земли, и говорила нараспев:
- Добро пожаловать, гости дорогие! Прошу не побрезговать угощением, отведать, что Бог послал.
Мужики, бабы проходили, выпивали стоя, крякали, вытирали ладонями губы, закусывали, поздравляли молодых, благодарили хозяйку и… бочком-бочком на улицу.
За столом собрались только близкие родственники.
У Фёдора Агаркова в тот день были и личные неприятности. Фенечка, усмотрев со стороны свекрови какое-то пренебрежение, наотрез отказалась быть на свадьбе и сына не пустила. Фёдор томился своим одиночеством и первым заметил отсутствие Егорки.
- Гости за столом, а хозяин спит.
Егорка проснулся, когда услышал голос старшего брата и почувствовал его широкую и тёплую ладонь на своём плечике. Он оттолкнул её и протёр кулаками глаза.
- Что надулся? Ну, говори уж, что натворил.
- Ещё не натворил, - со вздохом ответил Егорка, - но скоро натворю.
- Ну, когда натворишь, тогда и ответ будешь держать, - сказал Фёдор, - А раньше времени не стоит каяться. Ну, что же ты лежишь? Вставай, угощай гостей.
А сам вместо того, чтобы поднять Егорку, привалился на кровать и придавил его.
Фёдор хоть и держал себя с братом на равных, по возрасту ему в отцы годился - его сын Витька лишь на полгода моложе. Если бы не суровость Фенечки, Егорка дневал и ночевал бы у Фёдора, а племяннику завидовал лютой завистью. Сейчас он был почти счастлив.
- Расскажи про войну, - теребил брата.
- Я её не видел, - улыбнулся Фёдор. – Я от неё по лесам бегал.
- И что, совсем-совсем ничего не видел, не помнишь?
- Один только момент, когда нашу деревню освобождали. Со стороны Михайловки пушка бьёт, а белосволочь, казачьё там разное огородами драпает. Вот это сам видел.
Вошла мать.
- Что же это вы тут притулились вдвоём? – спросила она.
- Да так, войну вспоминаем, – сказал Фёдор. - Дверь не закрывай, пускай так.
- И ты войну вспоминаешь? – хмельно улыбаясь, спросила мать. Рука её опустилась Егорке на голову. – Сиротинушка ты моя, кровинушка.
- Ага. И я.
- И есть, что вспомнить?
- Ага.
- А ты помнишь, как мы чуть не угорели однажды?
- Не-а. А когда?
Неактивен
- Ты ещё вот такусенький был. Проснулась я тогда, чувствую – задыхаюсь. Поднялась и хлобыстнулась на пол. До двери доползла, открыла. Воздух свежий пошёл - как-то мы отдышались. Выползли потом все на крыльцо и остаток ночи там просидели.
- Холодно было?
- Да, прохладно. Но в дом возвращаться страшно. Так и сидели, дрожа, пока не рассвело. А что ж ты хочешь – бабы, один мужик – и тот на руках.
Между тем, из горницы в приоткрытую дверь доносились возбуждённые голоса, разговор там шёл накалённый. Мать и Фёдор с тревогой поглядывали туда, прислушивались.
- Ну, пойдём, Егорушка, я тебя шанежками покормлю, - позвала за собой Наталья Тимофеевна.
Расположившись по одну сторону стола и повернувшись вполоборота, ругались старшие сёстры, Татьяна и Федосья. Их мужья молчаливой поддержкой сидели рядом, бросали хмурые взгляды друг на друга и стоящие перед ними наполненные стаканы.
- Да ты хоть соображаешь, что говоришь? – кричала, распаляясь, Татьяна. – Ведь я выходила – какое приданое? Постель одна да тряпки кой-какие. Ведь хозяйство-то Егорово. А матери что останется, малышне?
- Да что я ненормальная что ли? – кричала Федосья. – Всегда так бывает – наследство меж детьми делится. Да и кому сейчас по силам такое хозяйство ворочать? Ваньке, вон? Да больно надо. Он теперь днями спит, а ночами с Лизкой шушукается.
Бывший военнопленный австриец Иоганн Штольц сидел в углу стола, в одиночестве, опёршись о стену могучим плечом. Его крючковатый нос казался прозрачным под солнечным лучом. Восемнадцатилетняя Лиза, стройная миловидная девушка, стояла у печной стены, спрятав руки за спиной, от слов сестры широко распахнула томные голубые глаза и ярко зарделась.
- А это уже не ваше дело! – ответила она. – С кем я буду – не ваше дело.
Белое, искажённое лицо Татьяны повернулось к ней:
- Тебе, голуба, тоже наследство подавай?
- Мне, как всем, - сердитая, Лизавета становилась ещё красивей.
- Чего сиднем сидим, мужики? – Фёдор поднял перед собою стакан.
Выпили. Женщины примолкли, косясь на них.
Похрустывая долькой лука, рассудительный Егор, Татьянин муж, сказал:
- Тут надо сразу определиться: если будем что делить – давайте делить, а не ругаться, если нет – то перестаньте кричать: на свадьбе ведь. Как, мать, а? Твоё последнее слово в доме,… и первое тоже.
- А ты куда торопишься? – решился вставить слово молодожён Илья, приехавший за Федосьей из неблизкого Бутажа. – Без нас, наверное, решат, что к чему. Без очереди только на мороз пускают.
Голос его был злой, чёрные кудри задиристо тряслись.
Егорку охватили какое-то отчаяние напополам с весельем: надо же – оказаться в гуще таких событий! Вот если драка разразится, они с Фёдором всем накостыляют, да ещё Ванька-австрияк пособит. Егорка елозил по лавке, поглядывая на спорящих.
- Ну, чего вам? – обиженно поджала губы Наталья Тимофеевна, - Косилки-молотилки отцовы? Да забирайте, всё равно ржавеют, а скотину не дам – чем же ребятишек кормить стану? Эх, вы.... дети, дети.
Если бы не блуждающий пьяный взгляд и неверные движения, мать своим авторитетом смогла бы, наверное, загасить ссору.
- Мать, а ты Ивана спросила? – подалась вперёд Лиза. – Он всё делает-делает, а всё, как работник. Так и останется ни с чем.
Федосья даже побагровела:
- За дуру что ли меня принимаешь? Скажешь, и с Ванькой ещё делится? Всякую ерунду говоришь, голову всем морочишь. Он что, кормить вас будет?
- Ладно, подавись своим куском! – Лизавета проглотила обиду и отвернулась.
- Что такое? – вдруг сделавшись совершенно белой, пробормотала Татьяна.
Неактивен
Егор вскочил из-за стола, схватил её за плечи, иначе бы она, наверное, упала со стула.
Федосья, презрительно поджав губы, посмотрела на неё и отвернулась.
- Что же ты молчишь? – отчаявшись услышать от тёщи вразумительного слова, Егор обратился к Фёдору.
Шурин долго и пристально смотрел на него, потом вдруг неожиданно сказал:
- Отстань!
- Нет уж, - зло говорила пришедшая в себя Татьяна, - как мне, так и всем. Вон Фёдор в одних дырявых портках женился.
- Да? Ваньке всё останется? – закричала Федосья. – А случись что с матерью, он детвору из дому выгонит, нам же на шею повесит.
Штольц молча сидел, напустив на лицо всю имеющуюся суровость. Лизавета, не скрывая тревоги, вздыхала и поглядывала на него. Егорка смотрел на Ваньку и понимал, что не всегда, наверное, он был таким неразговорчивым, каким он привык его видеть, когда-то, должно быть, он тоже бывал весел и беззаботен, болтал и смеялся на своём австрийском языке.
- Плохо ты его знаешь, - выразительно сказала Лизавета.
- Э-э-э! – махнул рукой кудрявый Илья. – Немчура он и есть немчура. А то ещё к себе уедет.
- Что ты брешешь! – задрожала от ярости Лизавета, и перекосившееся лицо её потеряло привлекательность.
- Ну-ну! – Фёдор вскинул на неё укоризненный взгляд.
- А что ты выгораживаешь его, зачем? – Федосья в основном нападала на работника, а теперь коршуном налетела на сестру.
- А тебе какое дело? – хрипло проговорила Лизавета.
- Замуж что ли собралась?
- Может быть.
Небо за окном почернело, пошёл снег. Со столов убрали почти нетронутые закуски, поставили самовар. Пили горячий чай, громко крякая и отдуваясь, лениво переругивались.
- А ты здесь что сидишь – пора спать, - сказала Егорке мать и выставила из-за стола.
- Идём, брат, - подмигнул Фёдор, - Я тебе про войну расскажу.
Егорка разделся и лёг. В полутёмной комнате было прохладно и тихо. Перед глазами поплыли кольца, похожие на полупрозрачные срезы лука. Он вдруг почувствовал, что по щекам его текут горячие и едкие слёзы. Чувствовал, как усталость входит в руки и ноги, доходит до кончиков пальцев, потом подступила дремота.
Егорка ожидал Фёдора и думал о нём. Он уже осознавал, что есть две породы людей - одни много говорят, кричат, возмущаются и всегда недовольны, а другие молчат и делают по-своему, и всё у них получается. И ещё он думал, как приятно быть братом человека, у которого всё получается.
Ночью Егорка несколько раз просыпался от громких голосов за дверью. И засыпал, неведая, что там решают и его судьбу.
Договорились всё-таки делиться. Даже дом, крепкий ещё, должен быть разобран. Фёдор получал часть прируба. Старшим дочерям – по амбару.
Лизавета в ту ночь была просватана за контуженного австрияка, и они получили свою долю наследства. Большая семья Кузьмы Васильевича Агаркова распалась, рассыпалось и его хозяйство.
Фёдор давно собирался переехать на хутор, где с землёй было вольготнее, уговорил и мать. Наталья Тимофеевна сильно постарела за эту ночь, стала слезливее.
Расставались родственники хоть и без ругани, но весьма настороженными и без сердечных объятий.
Егорке приснился сон. Странный пирог летал по воздуху, и чьи-то большие руки, высовываясь из тумана, отламывали от него куски. Проснулся он с воспоминанием о коварстве сестры и о том, что он пропустил на свадьбе самое интересное. Но интересное в жизни только начиналось.
Неактивен
Волки
Все живое есть результат борьбы
(В. Белинский)
Теперь уже не помнят, кто и когда вбил первый колышек на Волчанке. Быть может, это было ещё во времена Столыпинской реформы, когда крестьянская Россия поднялась с насиженных мест, и волна переселенцев покатила за Урал. А название осталось, наверное, с той поры, когда, говорили, голодными белыми зимами стаи волков осаждали хутор, резали скот в хлевах, скалились в окна изб.
Леса тогда стояли дремучие, а домов-то было – раз, два и обчёлся. Многие мелкие поселения разорила война и последующий голод - несчастья сбивают людей в кучу. И наоборот, лишь только полегчала жизнь, каждый хочет обзавестись своим углом и куском земли, или, как здесь говорят, - «стремится к богачеству».
Всё повторяется, как зима и лето, как обилие и недород, только каждый раз по-иному.
По-новому повела крестьянскую политику Советская власть. И хотя земля, как и было объявлено, нарезалась в удел каждому, кто хотел её обрабатывать, больше поощрялся коллективный труд – ТОЗы, коммуны. Для них – льготы в налогах, льготы в кредитах, для них широко распахнуты двери сельской торговой кооперации.
И вот уже появилась своя, деревенская интеллигенция, что не сеет и не пашет, но всегда при власти, в достатке и почёте. А те, кому надеяться не на кого, и надо было думать за себя и за своих детей, те при всей своей политической близорукости и видимой трудности единоличной жизни, делали единственно правильное, что им оставалось делать – кормили себя и страну.
На хуторах люди большей частью в близких или дальних родственных связях. На Волчанке несколько семей Кутеповых, Малютиных, несколько однодворых фамилий. Сюда Фенечка уманила Фёдора, а он мать. Так и Агарковы появились здесь летом 1924 года.
В Табыньше раскатали большой дом, рубленый ещё покойным Кузьмой Васильевичем, а на хуторе поставили из него два. Без помощи людской не обошлось, но основная тяжесть трудов легла на Фёдора и не согнула его, а даже наоборот, как-то расправила. Видного сложения, с трезвым ясным умом, он был тем самым русским мужиком, которым и была крепка Россия испокон веков.
Наталья Тимофеевна, оставшись одна с малолетними детьми на руках, тянулась к старшему сыну всей душой, несмотря на взаимную неприязнь со снохой. С любовью она замечала в Фёдоре, внешне очень похожем на неё, отцовские повадки.
С тех пор, как живёт человечество, сын учится у отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него. Волна нежности затопляла материнскую душу каждый раз, когда видела она обоих ребятишек-однолеток, её Егорку и Фёдорова Витюшку, по-детски высунувших языки, занимающихся взрослыми делами в подручных у её старшего сына.
Порой, встречая его у порога, она говорила:
- Дай я тебя поцелую.
Встав на цыпочки, горячими ладонями брала его за лицо, притягивала к себе.
- Боже, какой ты большой стал. Я, кажется, никогда не привыкну.
Фёдор стоял перед ней, сутулясь от неловкости и своего роста.
- И пахнет от тебя, как от него, - она отворачивалась, сверкнув слезами в глазах, - когда на фронт провожала.
Неактивен
Мать отходила к окну, ссутулившаяся, смуглая, с сединою в волосах. А когда поворачивалась, глаза были уже сухими, только сильней обычного горели щёки. Жалела мать себя, жалела и Фёдора.
Не складывалась у него жизнь с Фенечкой. Оба молодые, красивые, рослые, на редкость внешне подходившие друг другу, в душе глубоко разнившиеся. Хотя и выставлялась в причину будто бы завистливая свекровь, но дело было не в ней. В Фенечке, подмечал Фёдор, всё яснее проявлялись характерные Кутеповские черты – истеричная скандальность, заносчивость, пренебрежение к тем, кто беднее.
«Ведь я её ненавижу, - совершенно спокойно думал Фёдор о своей жене, вспоминая холодный взгляд и брезгливо поджатые губы. – Только теперь поздно оправдываться, раньше надо было думать да матери слушаться. Живу с ней из-за сына».
В очередной раз уходя к матери от семейной ссоры, думал: «Её бы надо гнать», но чувствовал, что не сможет поднять на жену руку. Он жил, страдая, мучаясь, понукая и сдерживая себя, и думал, что так и живут в семьях.
За воротами на голубом снегу под дробящейся россыпью звёзд он вздохнул морозного воздуха, который глубоко свежим холодом прошёл в лёгкие и вызвал кашель. Он шёл и радовался сам себе, радовался, что вырвался из дому, что в очередной раз сдержался и не ответил криком на крик, радовался, что идёт к матери.
Повизгивал смёрзшийся снег под валенками, встречный ветерок выжимал слёзы. Крупная жёлтая звезда, высоко поднявшись на западе, горела не мигая. Никогда, казалось, не видел он такого бездонного и живого неба, во все глаза следившего за ним.
Луна никак не могла вырваться из хищной пасти одинокого облака. Она была маленькой и блеклой, а тучка – серой, светящейся изнутри. Наконец освободившись, она быстро поплыла прочь, всё увеличиваясь. И когда остановилась, в белом свете её, таинственно изменившим ночной мир, засинели занесённые снегом крыши изб, в бревенчатых стенах заблестели стёкла окон.
От дворов тянуло дымом и застойным теплом хлева.
Жадно напиваясь табачным дымом, Фёдор постоял перед крыльцом. В темноте сеней наощупь открыл дверь. Комната с побеленными стенами и потолком, с завешенными окнами, с застоявшейся тишиной и запахом керосина, показалась ярко освещенной. Переступил порог в припорошенных снегом, гулких от мороза валенках, огляделся.
У стола сидела Нюрка, вытянув маленькие босые ступни, и крутила ручку швейной машинки, глядя на блестящее никелированное колесо. Дощатый вымытый и выскобленный ножом стол был завален яичной скорлупой, на нём лежали – круглый хлеб и коровье масло в тарелке, поблёскивающее каплями влаги. Мать разливала молока из глиняной кринки в такие же толстые кружки.
- Садись с нами, - пригласила она Фёдора, не отрывая глаз от белой струи. - Молочка парного хочешь?
Фёдор отказался и старался не смотреть на стол. Ожидая, когда мать и Нюрка кончат ужинать, он сел на табуретку у стены. Смотрел по углам избы широко поставленными от переносицы глазами, взглядом немолодого, спокойного, твёрдого, уверенного в себе человека.
На его голос в дверях горницы показался заспанный Егорка. Утром ли, вечером дети просыпаются румяные, свежие и им сразу же хочется играть. Через мгновение Егорка уже сидел у Фёдора на коленях, и тот путал брата вопросами, сбивал с толку и хохотал довольный, заставляя вздрагивать от счастья его маленькое воробьиное сердце. Мать от стола посматривала на них, и, чувствуя, что веселье у старшего сына не очень-то весёлое, и догадываясь о причине, безуспешно искала его взгляда.
Хрупая валенками по снегу, кто-то пробежал двором. Бухнула входная дверь. Вошла Санька, румяная с мороза, белой изморозью опушён платок вокруг лица. Увидела Фёдора – обрадовалась. Подала мягко холодную руку, кольнула серыми в густых ресницах глазами. И брат улыбнулся ей, взял за плечи, потёрся о её щеку своей щетинистой. Такой красивой он не видел сестру ещё ни разу. Невеста!
Неактивен
Санька размотала платок, скинула шубейку и склонилась к умывальнику.
- Ой, мама, с голоду помру!
Мать расставила на столе чашки, вынула из печи закопченный чайник, прибавила фитиля в лампе. В избе стало ещё светлей. Все сели к столу, а их огромные тени заплясали на стенах, теряясь в синеватом сумраке углов. Наталья Тимофеевна выбрала из большого чугуна горячую картошку и с улыбкой («поросятам варила») поставила в чашке перед Санькой. Рядом огурцы прямо из рассола, хрустящие ледком. Фёдору поднесла полный до краёв стакан самогона. Он сразу построжал - святая минута наступила. Отеческим взором окинул застольников, мысленно сосредоточился.
- Обожди пить, - предупредила Санька, очищая от кожуры картошку. – На.
Крупная картофелина сахарно искрилась вблизи горящей лампы. Он принял её на ладонь, благодарно глянул на сестру:
- Ты любишь такую, в мундирах? Я шибко обожаю да ещё с молочком.
- Налить? – встрепенулась мать и добавила, - Тут земля свежая. Одни глазки садили – и вот какие клубни. Один куст – полведра.
Вслед за Санькой и Фёдором все потянулись к картошке, чистили и макали её в плошку с солью. А он сидел пунцовый от выпитого первача, как все здоровые люди, и тёмные глаза его на чистом лице засветились любовью и душевным покоем. Потом пересел к печи, прикурил, и под его рукой на чугунной плите начало растекаться молочное пятно дыма.
Мать, качая головой и улыбаясь, убирала со стола, рассказывала, вспоминая мужа, как любил он её, какие покупал подарки. В сознании детей отец вырисовывался человеком, подарившем матери большое счастье. Что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в её лице.
- Вот это была жизнь! – сказала она с глубоким вздохом. – Боже мой, да неужто ж правда такое было? Самой даже не верится.
Фёдор посмотрел на неё с нежностью, граничившей с состраданием. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, дореволюционной жизни. И хотя и тогда порой бывало нелегко, вспоминали о ней, как о великом счастье. Потому что был достаток, и все были вместе.
Наталья Тимофеевна рассказывала, как забрали Кузьму Васильевича в солдаты, как провожала его у Петровской церкви. Рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой текли слёзы. И видя их, притихла Нюрка, разволновался Егорка, готовый разреветься.
- Да не трави ты себя, - остановила её Санька, - видишь – детвора хнычет.
- Видимо, так на роду ему было писано, - закончила мать и зашмыгала в платок.
Надолго замолчали. Наконец Фёдор поднялся и огляделся, молча прощаясь. Егорка снизу посмотрел на брата, в детских глазах возникла тревога - неужто уходит? Для него это было большей неприятностью, чем слёзы матери.
Наталья Тимофеевна оправилась от переживаний, стянула с плеч платок, уголком гребёнки почесала переносицу. И хотя брови в тот момент высоко поднимала, морщин на лбу собралось мало - старость ещё не тронула её лицо. Провела гребёнкой по волосам, воткнула на затылке, заторопилась высказать уходящему Фёдору:
- Ой, страх, страх! Морозы-те кабы не ударили. Санька-то завтра за сеном собралась. Извеков Борис позвал, прикупил где-то в Татарке. Сам-то хромоногий, а мать его – барыня. Ну, да пусть едет, глядишь – нам возок перепадёт. Всё дело.
Отойдя в тень, задом опёршись о прижатые к печи руки, Санька смотрела куда-то вдаль, и во взгляде её светились томная девичья мечта и ликование жизнью, такой прекрасной и непредсказуемой. Она ощущала себя человеком, которому приготовили подарок, и предвкушала удовольствие того момента, когда ей его вручат.
Фёдор оглянулся от порога. Санька и на него взглянула счастливыми, влажными и оттого по-особенному сиявшими глазами.
Неактивен
[ Сгенерировано за 0.028 сек, 8 запросов выполнено - Использовано памяти: 1.7 Мбайт (Пик: 1.99 Мбайт) ]